Историческая повесть “Капитанская дочка”



Как “Медный всадник” связан с “Историей Петра”, так и “Капитанская дочка” у Пушкина вырастает из “Истории Пугачева”. Пушкин художник в зрелом периоде своего творчества опирается на собственные исторические изыскания и труды, которые ставят его воображению строгие исторические границы и пределы. Над повестью “Капитанская дочка” Пушкин работал в 1834-1836 годах. По первоначальному замыслу Петр Гринев должен был у него принять участие в пугачевском движении. Но в процессе работы над повестью этот замысел изменился. Параллельный труд над “Историей Пугачева” убедил его в том, что “весь черный народ был за Пугачева, одно только дворянство было открытым образом на стороне правительства”.
Пушкин-историк убедился в грозной стихии ненависти “черного народа” к дворянству, а вслед за ним и к правительству. Пушкинский дворянин оказался в трагической ситуации: на одном полюсе “ужо тебе!”, обращенное к “самовластию”, на другом – “ужо тебе!”, адресованное и дворянству, и самодержавию взбунтовавшимся народом. Дворянство, принадлежностью к которому Пушкин гордился, на глазах у поэта попадало в жернова отечественной истории. Спасение его, а вместе с ним и русской государственности Пушкин видел в национальной святыне, призванной снять рознь и вражду в намечавшемся и, как оказалось, неотвратимом национальном расколе и противостоянии. В этом заключался и современный Пушкину, и обращенный в будущее подтекст исторической повести “Капитанская дочка”, которая является “повестью” лишь по объему, а по масштабности поставленных в ней общенациональных проблем – первым “зерном”, “формулой” русского романа-эпопеи.
“Береги честь смолоду” – храни верность православным святыням, которые не мы выбирали: их дал нам Бог вместе с нашей историей. Таков смысл эпиграфа к “Капитанской дочке”, определяющий разрешение в ней главной трагической коллизии. Пушкин избрал для своей повести форму записок дворянина Петра Гринева, обращенных к его потомству. Поэт считал, что память о прошлом отличает образованность от дикости. В форме “родовых воспоминаний” передавалась от деда к внуку святыня национального предания, без которой душа человека – “алтарь без божества”. В записках Гринева есть и прямые обращения к юношеству, за которыми скрывается голос самого Пушкина: “Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений”. Такую же направленность имеет в повести описание последствий страшного мятежа, завершающееся фразой, вошедшей в пословичную кладовую русской народной мудрости: “Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный”.
“Конечно,- пишет Н. Н. Скатов,- это книга о смуте, о восстании, о революции, и, наверное, нет в русской классике более грандиозной картины бунта, более впечатляющего изображения мятежа как стихии…. Само явление Пугачева – из бурана, из метели, из вьюги. Он ее страшное дитя… Здесь – еще и картина взрыва почти космических природных сил. Позднее лишь далекий потомок Александра Пушкина Александр Блок так ощутит и выразит их в поэме “Двенадцать”: “ветер” его поэмы сродни “бурану” пушкинской повести”.
Мятежный дух Пугачева знает ту страшную красоту упоения на краю мрачной бездны, о которой идет речь в “Пире во время чумы”. В нем представлен тот безудерж отдавшейся своеволию распоясавшейся русской натуры, о которой потом будет говорить Достоевский. Упоение гибелью сеет вокруг страшную стихию беззакония и беспредела, когда жизнь человеческая не ставится ни во что, попадая в зависимость от разгулявшихся на русской вольной волюшке разрушительных, бесовских страстей. Пугачев у Пушкина их злой гений. Он и свою жизнь поставил на ту же карту, исповедуя жутковатую мудрость калмыцкой сказки о споре орла с вороном: “…нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живою кровью!” “Какова калмыцкая сказка?”- спрашивает Пугачев Гринева с какимто “диким вдохновением” и получает бесстрашный, правдивый ответ: “Но жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину”.
Пугачев у Пушкина чувствует свою обреченность. Может, потому он и жесток особенно, и беспощаден к себе и к другим. Очарованная анархическим безудержем его, М. Цветаева в книге “Мой Пушкин” противопоставила гениальному “вожатому” “бесцветного”, с ее точки зрения, Гринева. Но понять “Капитанскую дочку” так – значит не понять ее вообще, не уловить за зловещей красотой полыхающего мятежа те ценности, те святыни, ради которых повесть написана. Народность Пугачева не столько в его бесшабашной удали, сколько в другом, в том, что неожиданно объединяет Пугачева, поверх всех барьеров, всех русских бездн, мятежей и расколов, с Петром Гриневым и Машей Мироновой, с отцом Гринева и казненным им капитаном Мироновым. Это скрытая в глубинах русской его души святыня христианской совестливости.
Совесть в душе Пугачева заставляет на добро Петруши Гринева ответить добром. Совесть помогает ему по достоинству оценить прямоту и бесстрашие дворянского юноши, преданного завету отца: “Береги платье снову, а честь смолоду”.
На закладке одной из книг в своей библиотеке Пушкин написал:
Воды глубокие Плавно текут. Люди премудрые Тихо живут.
На фоне мятежного Пугачева, которому “улица тесна и воли мало”, Гринев и впрямь выглядит не столь ярким. Но ведь и все по настоящему мудрое и глубокое чуждается блеска и треска. “Вот он просто и тихо говорит Пугачеву: “Нет… я природный дворянин; я присягал государыне императрице; тебе служить не могу… велят идти против тебя – пойду, делать нечего… Голова моя в твоей власти: сказал тебе правду”. “То, что он говорит,- пишет В. С. Непомнящий,- так же просто и тихо, как стихотворение “Я вас любил”, где страсть отступает перед любовью, а красота скрывается в правде, где поэтическое слово не сверкает, не гремит, а почти безмолвствует. Он отвечает Пугачеву с любовью, отвечает как человек, у которого правда и “воля” внутри, которому никакая улица не тесна. В его словах та скрытая гармония, которая еще сильней явленной, и просты эти слова потому, что идеал всегда прост.
Герой “Капитанской дочки” оказался словом писателя, выражающим (как и народное, фольклорное слово) единственность и безотносительность нравственной истины, простота и неяркость которой – от ее чистоты и глубины. Так может казаться бесцветным бездонный среднерусский пейзаж”.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (No Ratings Yet)
Loading...
    spacer
    Историческая повесть “Капитанская дочка”