Когда в народе сохраняется идеал красоты и потребность ее, значит, есть и потребность здоровья, нормы, а следственно, тем самым гарантировано и высшее развитие этого народа.
Ф. Достоевский.
Мир Достоевского пронизан его идеологией, так что отделить одно от другого, не убив целого, невозможно. А ведь идея Достоевского не только и не столько в том, чтобы «осветить хотя бы часть этого хаоса…». Да, считал он, «у нас есть, бесспорно, жизнь разлагающаяся… Но есть, необходимо, и жизнь вновь складывающаяся…».
Красота как последнее слово о мире просвечивает сквозь все противоречия, сквозь весь хаос и дисгармонию, как идеал, как перспектива, возможность и необходимость. Как цель.
Цель — не в борьбе противоположностей, эта борьба — необходимое условие развития идеи о мире. Цель — красота, гармония, существующая как идеал и как смысл борений всемирно-исторических и отраженных в сердце, в сознании героев Достоевского: «…сам Христос проповедовал свое учение только как идеал, сам предрек, что до конца мира будет борьба и развитие, ибо это закон природы…»
Две правды — секрет дьявола. У мира же одна правда — борьба pro и contra неминуема, важно, как человек осознает эту борьбу — становится ли на позицию неразрешимого противоречия двух правд дьявола или приходит к целомудренной правде мира как целого, в его последней истине, — к чувству, к сознанию его красоты, просвечивающей, как идея, сквозь «горнило сомнений» хаоса и дисгармонии.
Итак, красота — последнее слово Достоевского? Но ведь остановиться на красоте и значит остановиться на правде двух правд, ибо есть красота истины и добра, ибо есть и красота лжи и зла…
Можно, конечно, сказать и так: красота лжи — только личина истинной красоты. Допустим, что так. Но что есть истина? Где в мире Достоевского основание, определяющее, что есть что?
«На Западе царство Антихриста. Не в промышленности, а в нравственном перерождении — сила». Призвание России — «сразиться с Антихристом, то есть с духом Запада», который был для Достоевского синонимом буржуазности. К тому же он не считал народ идеалом, но полагал, что в нем в отличие от буржуазного человека Запада жив идеал правды, добра и красоты. А если «в народе сохраняется идеал красоты и потребность ее, значит, есть и потребность здоровья, нормы, а следственно, тем самым гарантировано и высшее развитие этого народа».
Идея Достоевского — «красота мир спасет» — есть в конечном счете прямое отражение в идейно-образном мире писателя его непреходящей веры в духовную красоту народа. Слово народа и есть в мире Достоевского центральное, определяющее его мир слово. Однако эту формулу легче провозгласить, нежели доказать.
Народный образ, слово народа потому могли стать центральными, связующими изнутри воедино расколотый, раздвоенный мир, что, по мысли Достоевского, сама «народная жизнь полна сердцевины» в отличие от бесхребетной, оторванной от народных корней бесовской нежити.
Да, безграничность любви Достоевского к народу, безмерность его веры в красоту народного сердца подчас граничили с той умиленностью, присущей многим русским писателям, которая через много лет выльется и в слове Ивана Бунина: «Только один Господь ведает меру неизреченной красоты русской души».
Однако тут не слепое преклонение перед народом, но и принципиальная позиция Достоевского, выстраданная его личным опытом жизни, соотнесением с историческим опытом России, как его понял писатель. Тут ясное понимание того, что «весь русский интеллигентный слой в целом своем никуда не годится… единицы… весьма бывают и недурны. Совсем другое в народе: целое почти идеально хорошо (конечно, в нравственном смысле…), хотя, несомненно, довольно есть и зверских единиц, зато, повторяю, целое всего народа и все то, что хранит в себе народ как святыню, как всех связующее, так прекрасно, как ни у кого»…
Отсюда и вывод: «Не многому могут научить народ мудрецы наши. Даже утвердительно скажу, напротив, сами они еще должны у него поучиться». Именно «в народных началах заключаются залоги того, что Россия может сказать слово живой жизни и в грядущем человечестве».
В мире разрушаемых ценностей, относительных идей, скептицизма и шатания в главных убеждениях герои Достоевского мучительно ищут твердых, незыблемых оснований «земной и духовной жизни», ибо, как понимает уже юный Аркадий Долгорукий, «мало опровергнуть прекрасную идею, надо заменить ее равносильным прекрасным». Эпоха требовала выработки сильной скрепляющей нравственной идеи, именно такие идеи ищут и не находят для себя герои Достоевского.
Художественное наследие Достоевского нельзя измерить рамками собственно литературной значимости. Его роман — это как бы и роман, а вместе с тем еще и нечто такое, что не укладывается в понятие чисто литературного жанра. Нам, соотечественникам Достоевского и русской литературы в целом, людям, сознание которых из поколения в поколение формируется духовными традициями нашей литературы, которая, в. свою очередь, сама есть только одно из высших проявлений творческой созидательное™ нашего народа, — нам, может быть, сложнее понять именно особость этой литературы, то ее отличительное качество, которое легче раскрывается человеку извне, человеку, взращенному в традициях иной культуры. «Большое видится на расстоянье», — сказал Сергей Есенин. Познакомившись, например, впервые с романами Тургенева, европейцы с удивлением должны были признать, что русский роман, оказывается, ничем не уступает французскому, скажем, или немецкому. Прочитав Достоевского, Европа после некоторого оцепенения поняла, что русская литература — это больше, чем литература. «Не будем называть их романами, — писал С. Цвейг о творениях Достоевского, — не будем применять к ним эпическую мерку: они давно уже не литература, а какие-то тайные знаки, пророческие звуки, прелюдии и пророчества мифа о новом человеке… Достоевский больше, чем поэт, — это духовное понятие, которое вновь и вновь будет подвергаться истолкованию и осмыслению. Образ русского писателя пронизывает и озаряет сегодня все сферы духовной жизни — поэтическую и философскую, духовную и культурную».